Я посмотрела «Чернобыль». Прекрасный фильм, прекрасные актеры и детали. Прекрасный пример саспенса: когда зритель знает больше героев. А каждый из нас знает больше, чем герой. Ведь когда произошел взрыв, была другая реальность, другая страна, люди думали иначе и верили в другое.

«Чернобыль» побудил интерес узнать про него чуть больше, и я прочитала «Чернобыльскую молитву». И, при всем ужасе катастрофы, не менее ужасно то, что происходило с людьми – и снаружи, и внутри.

«Чернобыльская молитва» Светланы Алексиевич – это истории и воспоминания множества реальных людей. Не американский сериал, не, упаси бог, оскопленные ура-фильмы современных режиссеров. Это История с большой буквы, что-то, что намного ближе к реальности, чем выстроенное повествование по трехактной структуре.

Когда я смотрела «Чернобыль», думала, что некоторые вещи умышленно показывают страшными. Но оказалось, что создатели сериала пощадили зрителя.

В чем ужас катастрофы? Она была первой в мире. Никто не знал, что делать. Людям врали. Люди врали. Никто не верил. И никто не хотел верить.

Люди знали, что такое война, и как она выглядит: танки, взрывы, кровь, ранения. А тут к ним пришли и сказали: ничего нельзя есть, надо оставить ваши дома. Радиация. А где она? Ее же не видно. Люди смеялись(!), прятались в лесах и возвращались , тайно выкапывали свой картофель, брали землю с собой. А нельзя было брать, землю… хоронили.

«…они (первые и впервые!) занимались новым человеческим нечеловеческим делом — хоронили землю в земле, то есть закапывали зараженные пласты в специальных бетонных бункерах вместе со всем их населением — жуками, пауками, личинками.»

«Сидит молодая женщина на скамейке у дома, кормит ребенка грудью… Проверили грудное молоко — радиоактивное. Чернобыльская мадонна…»

«Вещи брать нельзя! Я все вещи не возьму, я возьму одну вещь. Только одну! Я должен снять дверь с квартиры и увезти, дверь оставить не могу. А вход забью досками. Наша дверь… Наш талисман! Семейная реликвия. На этой двери лежал мой отец. Не знаю, по какому обычаю, не везде так, но у нас, сказала мне мама, покойника надо положить на дверь от его дома. Он так лежит, пока не привезут гроб. Я сидел около отца всю ночь, он лежал на этой двери… Дом был открыт. Всю ночь. И на этой же двери до самого верха зазубрины… Как я рос… Отмечено: первый класс, второй. Седьмой. Перед армией… А рядом — как рос уже мой сын… Моя дочь… На этой двери вся наша жизнь записана, как на древних папирусах. Как я ее оставлю?»

Как верить, когда не видно? Как испугаться, когда не сразу? Тем более, когда по телевизору – все хорошо, и все говорят «ничего страшного».

«Надо было говорить о физике. О законах физики. А говорили о врагах. Искали врагов.»

«Верили в судьбу, в глубине души мы все фаталисты, а не аптекари. Не рационалисты. Менталитет славянский… Я верил в свою звезду! Ха-ха! Инвалид второй группы…»

«Из библиотек исчезла вся смехотворная (как потом оказалось) макулатура, изданная по гражданской обороне. Кто-то слушал западные голоса, только они в то время передавали, какие таблетки пить, как их правильно употреблять.»

«Моя мама работала в штабе гражданской обороны города, она одна из первых узнала. Сработали все приборы. По инструкции, которая висела у них в каждом кабинете, требовалось сразу оповестить население, выдать респираторы, противогазы и прочее. 

Открыли они свои секретные склады, опечатанные, засургученные, но все там оказалось в ужасном состоянии, негодное, применить нельзя. В школах противогазы были довоенных образцов, даже размеры детям не подходили. Приборы зашкаливало, но никто ничего не мог понять, такого никогда не было. Приборы просто выключили.

Мама оправдывалась: «Вот если бы грянула война, мы знали бы, что делать. Есть инструкция. А тут?». Кто у нас возглавлял гражданскую оборону? Отставные генералы, полковники, для которых война начинается так: по радио передают правительственные заявления, воздушная тревога, фугасы, зажигалки… До них не доходило, что сменился век. Нужен был психологический перелом. И он произошел. Теперь мы знаем: будем сидеть, пить чай за праздничным столом… Будем разговаривать, смеяться, а война уже будет идти. МЫ ДАЖЕ НЕ ЗАМЕТИМ, КАК ИСЧЕЗНЕМ»

Почему так произошло? Почему люди могли так преступно мыслить?

«Среди тех, кто работал на Чернобыльской станции, много деревенских людей. Днем они на реакторе, а вечером — на своих огородах или у родителей в соседней деревне, где картошку еще сажают лопатой, навоз разбрасывают вилами… Выкапывают урожай тоже вручную… Их сознание существовало в этих двух перепадах, в двух временах — каменном и атомном. В двух эпохах. Человек постоянно, как маятник, качался. Представьте себе железную дорогу, проложенную блистательными инженерами-путейцами, мчится поезд, но на месте машинистов — вчерашние извозчики. Кучера.

Это судьба России — путешествовать в двух культурах. Между атомом и лопатой. А технологическая дисциплина? Для нашего народа она — часть насилия… Колодки, цепи. Народ стихийный, вольный. Всегда мечтал не о свободе — о вольнице. Для нас дисциплина — это репрессивный инструмент. Что-то есть особенное в нашем невежестве, что-то близкое к невежеству восточному…»

«Что у нашего мужика в его собственном дворе, кроме рук? До сих пор! Топор, коса, нож — и все. На этом весь его мир держится. Ну еще лопата. Как русский человек разговаривает с машиной? Только матом. Или кувалдой, пинком. Он ее не любит, машину, ненавидит, презирает, на самом деле, он до конца не понимает, что в его руках, какая это сила.»

Не понимали… И пошли, «на атом с лопатой». Верили все в себя, в удачу, судьбу.

«…у нас очень низкая цена жизни. Азиатский такой фатализм. Человек, который жертвует собой, не ощущает себя как уникальную, неповторимую личность, которой больше никогда не будет. Тоска по роли. Раньше он был человеком без текста, статистом. Не было у него сюжета, он служил фоном. А тут вдруг стал главным действующим лицом. Тоска по смыслу. Что такое наша пропаганда? Наша идеология? Вам предлагают умереть, но обрести смысл. Возвышают. Дают роль!»

И всей стране рассказывали об успехах. Люди верили книгам и СМИ, а там же везде про «мирный атом» и что «любовь может все победить, даже смерть».

А как же правда?

«Чернобыльской хроники, считайте, нет! Ее не дали снять, все засекретили. Если кому-то что-то удавалось запечатлеть, то соответствующие органы тут же забирали этот материал и возвращали размагниченные ленты. У нас нет хроники, как эвакуировали людей, вывозили скот… Трагедию снимать запрещалось, снимали — героизм!»

И вот на этом героизме и выезжали, бравадились, шутили.

«Даже тысяча рентген
Не положит русский член…»

Кто тогда думал о будущем?

Кто тогда ЗНАЛ, каким это будущее будет?

«Англичанин задает им вопросы: как вы теперь в семье, со своими молодыми женами? Вертолетчики молчат, они пришли рассказывать, как совершали по пять вылетов в сутки. А тут… О женах? О таком… Давай он их по одному вытаскивать… Отвечают дружно: здоровье нормальное, государство ценит, а в семье — любовь. Ни один… Ни один из них не открылся.

Они ушли, а я чувствую, он подавленный. «Теперь ты понимаешь, — говорит, — почему вам никто не верит? Вы обманываете самих себя».

Все было потом. Лучевая болезнь, инвалидность, вялые дети, импотенция. Осознание. Мечты об «обычной смерти».

«Из Афгана я вернулся, я знал — буду жить! А после Чернобыля все наоборот: убьет именно тогда, когда ты — уже дома.»

И потеря веры.

«Прежде всего — вера, что мы живем красиво и справедливо, и человек у нас выше всего, мера всех вещей. Крушение этой веры потом для многих кончалось инфарктом или самоубийством. Пулей в сердце, как у академика Легасова… Потому что, когда теряешь веру, остаешься без веры, ты уже не участник, а соучастник, у тебя нет оправдания.»

СОУЧАСТНИК. Соучастник чего?

«Моего лучшего друга звали Андрей… Ему сделали две операции и отправили домой. Через полгода ждала третья операция… Он повесился на своем ремешке… В пустом классе, когда все сорвались на урок физкультуры. Врачи запретили ему бегать, прыгать, он считался лучшим футболистом в школе. До… До операции…

У меня здесь было много друзей… Юля, Катя, Вадим, Оксана, Олег… Теперь — Андрей… “Мы умрем и станем наукой”, — говорил Андрей. “Мы умрем, и нас забудут”, — так думала Катя. “Когда я умру, не хороните меня на кладбище, я боюсь кладбища, там только мертвые и вороны. Похороните в поле…” — просила Оксана.

“Мы умрем…” — плакала Юля. Для меня теперь небо живое, когда я на него смотрю… Они там…»

«Мамочка, забери меня из больницы. Я тут умру. Тут все умирают.
Где мне плакать? В туалете? А там очередь… Там все такие, как я…»

Это хуже войны. Страшнее войны. Потому что непонятно, невидимо, не сейчас.

«Так и с Чернобылем… Еще вернемся к нему, он откроется нам глубже. Станет святыней. Стеной плача. А пока формулы нет. Нет формулы! Идей нет. Кюри, бэры, зиверты — это не осмысление. Это — не философия. Не мировоззрение. У нас человек — или с ружьем, или с крестом. Через всю историю. А другого человека не было. Пока нет.»

Чернобыльская катастрофа. 33 года. Что изменилось? Да, изменили правила строительства АЭС. Но разве только в этом была ошибка? Как насчет тех, кто боялся признаться? Кто воровал в зараженной зоне и продавал целые дома(!) ничего не подозревающим людям? Кто врал, что все хорошо? Как насчет вопиющего непрофессионализма и неграмотности?

Изменился ли человек?

Была ли это технологическая или человеческая катастрофа?

Когда я думаю о простом человеке, не обремененном знанием физики, да впрочем и другими «сложными» знаниями, который верит только в то, что видит своими глазами (а радиацию глазами не увидеть), о человеке, которому сложно менять свои привычки (а мы все такие), который не может даже представить, к каким последствиям может привести его «авось», бравада, хвастовство… Я понимаю, что ничего не изменилось за 33 года. Чернобыль, черная быль, черная правда – не о технике, не о машине, а о человеке – внутри нас. Человек – создатель катастроф. Даже тех, в которых не участвует активно.

Особенно тех, в которых активно не участвует.